Даже если, по счастью, и выпутаешься из ложных наветов, докажешь, что кристально чист, — в партии уже не состоишь, потому что, не дожидаясь решения суда, даже момента предъявления обвинения, сразу лишают партбилета. И долго надо потом ходить, чтобы восстановиться, а пятно от того, что привлекался к суду, остается на всю жизнь, и место твое уже занято тем, кому оно предназначалось. Как и всякий уважающий себя честный человек, он ощущал, кроме бессилия, жгучий стыд за происходящее, понимал, что на бюро возникнет вопрос и об ордене Ленина, которым наградили его всего полгода назад. Вот орден ему возвращать не хотелось — не поднялась бы рука отцепить с парадного костюма.
В гостинице у него случился приступ глубочайшей депрессии, и он посчитал, что лучший выход из создавшегося положения — уйти из жизни, тогда все — грязь, бесчестие, ожидавшее его, его детей, семью, — отпадало само собой. Он вполне серьезно осматривал номер, но предметов, подходящих для быстрой смерти, не находил. Не мог он выброситься из окна или прыгнуть под поезд — слишком был на виду в области; ему требовалась тихая, скромная смерть, не бросавшая ни на кого тени, особенно на тех, кто организует пышные похороны и назначает детям пенсии. Если бы он оказался в роковой час дома, трагедия случилась бы наверняка — Пулат Муминович имел прекрасное автоматическое ружье "Зауер" и иногда, по осени, выезжал на охоту. У себя в комнате он организовал бы все как следует, не дал промашку, навел на мысль о случайном выстреле, несчастном случае. Но, к счастью, шок вскоре прошел.
Наверное, он быстро справился с депрессией, потому что вспомнил своих сыновей-дошколят, Хасана и Хусана, молодую жену Миассар, сыновей-студентов в Ташкенте от брака с Зухрой, которым предстояло одному за другим защищать дипломы, — каково им будет без него? Он помнил свое сиротство, интернаты, хотя до детдомов в данном случае не дошло бы, наверное, — Миассар сильная женщина. Но мысль о судьбе детей заставила взять себя в руки, и мысль о самоубийстве отодвинулась на второй план.
Нельзя сказать, что покой, самообладание вернулись к нему окончательно — он все еще находился в подавленном состоянии. В его возрасте и положении потерять власть равносильно катастрофе. Больше двадцати лет он был хозяином района, и вдруг стать рядовым гражданином — это все равно что прозреть на старости от врожденной слепоты, узнавать мир, людей заново, совсем другими, потому что в голове уже давно устоялся образ мира.
А чем он будет заниматься, как добывать хлеб свой насущный, если исключат из партии? Ведь как инженер он давно дисквалифицировался. Пойдет куда-нибудь завхозом с окладом в сто рублей или все-таки возьмут его инженером куда-нибудь на строительство с зарплатой в сто шестьдесят? Как на такие жалкие деньги прокормить, обуть, одеть семью, дать детям образование? Мясо в районе стоит шесть рублей килограмм.
Ворох неожиданных вопросов обрушивается вдруг на Пулата Муминовича — о таких проблемах жизни он раньше не задумывался, некоторые и не предполагал. Одна безрадостная дума вытесняет другую, и нет в перспективе просвета, если потерять должность и партбилет.
Что делать? Как жить дальше? Сохранить честь и достоинство? Он знает, наслышан о слабости первого, его надменности, величии, наполеоновских амбициях: если приползти на коленях, присягнуть на верность, покаяться, может, и помилует, — ведает Махмудов и о таких случаях.
Но не может Пулат Муминович представить себя кающимся на кроваво-красном ковре; он запрещает себе даже думать об этом и произносит мысленно: лучше уж смерть! Как потом считать себя мужчиной, отцом, глядеть в глаза любимой Миассар?
Перебирая новые варианты жизни, из которых ни один не обещал радостных перспектив, хотя он и пытался убедить себя, что не так страшно работать инженером или рядовым советским служащим — живут же миллионы людей на скромные зарплаты, не ропщут и вроде счастливы, вдруг он подумал, что напрасно не придает значения последней угрозе Тилляходжаева, сказанной вдогонку: возможно, бюро проголосует за то, чтобы отдать его под суд.
За что — Пулат Муминович не думал; зная местные нравы, он не сомневался, что за поводом дело не станет. Вот этот вариант действительно пугал своей мрачностью, и жизнь рядовым инженером или прорабом уже не показалась ему столь беспросветной.
"Сколько мне могут дать — три, пять, десять лет?" Знал, что мелочиться не станут, — гигантомания первого сказывалась и на приговорах строптивым. Любой срок виделся крахом, смертью. В области, правда, не у него в районе, понастроены лагеря заключенных, и он знал, какова там жизнь, условия, нравы, знал и о том, что бывшее начальство, особенно партийное, в тюрьмах выживает редко.
В подавленном состоянии, внутренне шарахаясь от одной неприятной мысли к другой, просидел Пулат Муминович в номере до позднего вечера. Сгущались сумерки, и следовало зажечь огни, но страх, пропитавший душу, словно отнял у него силы, парализовал волю, и он, как прикованный, продолжал сидеть в кресле — темнота в дальних углах просторной комнаты навевала тревогу. Весь день у него не было и крошки хлеба во рту, но голода он не ощущал, хотя, наверное, выпил бы, но спускаться в ресторан, встречаться с людьми, где многие его знали, Махмудов не хотел. Неизвестно, как долго просидел бы секретарь райкома в таком настроении и как дальше развивались бы события, если б вдруг не раздался громкий стук в дверь. Очнувшись от тягостных дум, Пулат Муминович решил, что не к нему, в соседний "люкс", но настойчивый стук повторился.