— Вот и мы сегодня в гости явимся не с пустыми руками, и пусть коротышка докажет, что деньги от Раимбаева лучше, чем от меня, — я намерен их внести за своего соседа. А что он любит крупные купюры — я знаю его давнюю страсть, хотя, как слышал недавно, он уже отдает предпочтение золоту, — и, сложив деньги опять в пакет, небрежно сунул под подушку, на которой полулежал.
— Можно и на золото поменять — мне как раз на днях двести монет предложили, — упрямо вставил Яздон-ака, словно не замечавший недовольства Халтаева.
— Будем иметь в виду и этот вариант, — сказал примирительно полковник — видимо, он не хотел ссориться с Яздоном-ака.
После плова за чаем и беседой прокоротали еще часа полтора; новые знакомые Пулата Муминовича вспомнили и его тестя, Ахрора Иноятовича — оказывается, он сыграл в судьбе каждого из них немаловажную роль, и теперь они, в свою очередь, хотели помочь его зятю, тем самым запоздало возвращая человеческий долг. От трогательных слов, историй двадцати-тридцатилетней давности Пулат Муминович, потерявший всякие ориентиры от навалившейся вдруг беды и нахлынувших событий, умилился окончательно и почувствовал, что он в кругу искренних и сильных друзей. Поэтому, когда Халтаев, спешивший куда-то, неожиданно свернул застолье, Махмудову было жаль расставаться с Яздоном-ака и его товарищами. Они тоже вроде казались рады быстро сложившемуся взаимопониманию с секретарем райкома, попавшим в немилость к всесильному Наполеону.
После приятного обеда на той же белой "Волге" Халтаев доставил Пулата Муминовича в гостиницу. Уезжая, сказал:
— До вечера располагайте временем по своему усмотрению, можете подключить телефон. Позднее, после местной информационной программы "Ахборот", возможно, поедем в гости.
— В гости? — переспросил Махмудов, недоумевая, — он хотел как можно быстрее внести ясность в свое положение, а не ходить на званые ужины.
— Да, в гости… — ответил полковник, улыбаясь. — К самому Тилляходжаеву домой. — И еще уточнил: — Не на прием, а в гости! — Наслаждаясь растерянностью секретаря райкома, добавил насмешливо: — Может, вы предпочитаете встретиться с ним на бюро или один на один на красном ковре? — Полковник с каждой минутой открывался ему по-новому. Да, зря он недооценивал начальника милиции…
В гостинице Махмудова вновь охватили сомнения, хотя страх прошел и он уже не боялся за партбилет, не думал и о том, что могут привлечь к уголовной ответственности, — в возможностях Халтаева он теперь не сомневался. Пытался он вспомнить и своих новых друзей, поклявшихся ему в верности: кто они?
Особенно интересовал его напористый Яздон-ака, видимо, соперничавший в чем-то с полковником.
Тревожно было и от такой мысли: когда же я утратил реальное ощущение жизни, проморгал, не воспротивился как коммунист взлету халтаевых, раимбаевых, Яздон-ака и его хватких компаньонов, между прочим, шутя скинувшихся за обедом по двадцать пять тысяч, и почему, за какие заслуги перед государством, народом взлетел так высоко сам Тилляходжаев, бравший взятки, по утверждению Халтаева, только золотом и торговавший должностями, словно недвижимым имуществом или подержанными машинами?
Но правильная мысль не стыкуется с его действиями и поступками: те, кого он в душе осуждал, и те, на кого сейчас реально рассчитывал, оказались одними и теми же людьми. Пулат Муминович чувствовал, что запутался окончательно, и старательно гнал думы, тревожившие совесть. Не стал докапываться до истоков чужих падений и взлетов — поздно вечером решалась его судьба, и она оказалась дороже всего на свете, ценнее идей и принципов, которые он проповедовал всю сознательную жизнь. Пришла на память нежданно пословица, которую он часто упоминал когда-то, работая в отделе пропаганды: "Своя рубашка ближе к телу" — как он клеймил ею всех налево и направо! Сейчас, дожидаясь в душном номере Халтаева, Махмудов признал, что личное для него, на поверку, оказалось тоже дороже общественного, а ведь он требовал от других обратного, за это казнил и миловал, в этом и заключалась, если откровенно, суть его работы: вытравить личные инстинкты. Трудно сознаться себе в подобном, но сегодня он честно признал этот факт.
Почему так случилось — вопрос иной, хотя и тут напрашивался однозначный ответ: впервые по-настоящему глубоко он глотнул страха, почувствовал угрозу своему благополучию, жизни, наконец. Неожиданно в его невеселых размышлениях мелькнул и образ старой учительницы Инкилоб Рахимовны. Она так же печально посмотрела на него, как смотрела на открытии помпезного филиала музея Ленина на преемников своего дела, среди которых присутствовал и человек, к которому вечером он с Халтаевым собирался в гости. Проницательный взгляд старой большевички уже тогда заметил, что последователи не чисты на руку, циничны и фальшивы. Может быть, в душе она называла президиум того собрания жуликоватыми поводырями. Как бы сейчас она назвала его, чью судьбу направила сама, рискуя собственной жизнью, передала эстафету идеалов, — перерожденцем, конформистом, просто трусом, жалким обывателем? Единственной отрадой служило то, что она не могла считать его жуликом — этим он себя не запятнал.
Шло время, и сохранялся шанс навсегда остаться в народе Купыр-Пулатом, что бы с ним ни случилось. Но желания предпринять какой-нибудь иной шаг, чем тот, что рассчитал за него полковник Халтаев, почему-то не возникало.
Снова в сомнениях, страхах, надеждах, раскаяниях, колебаниях прошло послеобеденное время, и опять сумерки застали его в кресле. Чтобы меньше думать, он встал и включил телевизор — какая-то другая, правильная жизнь, совсем не похожая на то, с чем он вплотную столкнулся в последние дни, ворвалась в комнату; контраст оказался столь разителен, что Махмудов впервые за последние два дня рассмеялся. Ирония судьбы: на экране как раз действовал подобный треугольник — энергичный, весь правильный и умный секретарь райкома, еще более умный и справедливый, но крутой секретарь обкома и не ведающий сомнения и страха, кристально честный, бессребреник, полковник милиции, постоянно напоминающий своим подчиненным слова Дзержинского о чистых руках и горячем сердце.