Через день, глубокой ночью, в окно веранды, где жили практиканты, громко постучали. Поздними гостями оказались Ахметшин и Раушенбах; чувствовалось, что они уже где-то долго и основательно беседовали. По виноватому лицу Марика можно было понять, что пришел он сюда отнюдь не добровольно. Гости, видимо, разгорячились не одним только крутым разговором, и сейчас каждый из них держал в руках по две бутылки водки.
— Пришел познакомиться с человеком, влюбленным в мою сестру, — сказал Закир, войдя, и поставил на стол бутылки.
Марик за его спиной подавал какие-то знаки, гримасничал. Смысл этих жестов и ужимок означал одно: не бойтесь.
Закир, словно чувствуя, что творится у него за спиной, вдруг сказал устало:
— Да, да, не бойтесь, любовь, оказывается, кулаками не удержишь. Давайте стаканы и поговорим о любви. Марик уверял, что вы очень образованные и интеллигентные парни.
Какая неожиданная выпала ночь — не всякому дано и за долгую жизнь пережить такое! Могучая, запутавшаяся душа Закира жаждала исповеди, словно искала место и время, и отыскала его вдруг на веранде старого купеческого дома.
Исповедь — шла ли речь о горящем в ночи балке на Севере, или об Османе Турке, мечтавшем, чтобы его преемником на Форштадте стал Закир, или о чернобурке, что подарил таежный охотник, зная, что невесту спасителя зовут Нора, или о тесном кубрике в океане, где над головой отчаянного матроса по кличке Скорцени висела фотография их общей знакомой, или о гитаре, которая вызывала раздражение той же девушки, — все было гимном большой безответной любви.
Никакой не дипломат Рваный: ни разу напрямую не обратился к Пулату, но все адресовалось ему. Человек отрывал от сердца самое дорогое — любимую, вынужденный из-за клятвы называть ее сестрой.
Ночь пролетела мгновением, бутылки были опустошены, но никого водка не брала — сила слова, сила чувства оказались сильнее вина, только сентиментальный Марик в какие-то минуты, не таясь, вытирал повлажневшие глаза и, нервно вскакивая, поднимал стакан и провозглашал тост, многократно повторяемый в тот вечер:
— За любовь!
— …За любовь… — устало повторяет вслух Пулат. Раушенбах со стаканом в руке так ясно стоит перед глазами, словно это случилось вчера, а ведь прошло уже тридцать лет…
"Неужели генетически во мне заложено предательство?" — ужасается вдруг Махмудов, подумав об отце: ведь его расстреляли за предательство, за измену, как рассказывала Инкилоб Рахимовна.
Он пытается разобраться с отцом и быстро успокаивается: о генетическом коде не может быть и речи — отца расстреляли за веру, за убеждения, за преданность, но другим идеям и идеалам, новой власти он не присягал на верность, не служил ей, чтобы считать свой поступок предательством, а Саиду Алимхану наверняка давал клятву на Коране.
Нет, он не хотел так легко найти оправдание своим поступкам, тем более сегодня.
"Подлец… Предатель… — думает он горестно второй раз за вечер. — Живешь себе спокойно, спишь, вершишь судьбами людей, точнее — масс, потому что, выходит, людей и не видел… не видел…"
И вдруг откуда-то всплывает в сознании редко встречающееся ныне в обиходе слово "благородство", словно выдернул лист из Красной книги на букву "Б". Утекло, словно вода в решете, ушло в песок благородство из нашей жизни, и не спешат его отыскать, восстановить в правах — так удобнее всем, и гонимым, и гонителям, ибо, имея благородство в душе, нельзя быть ни тем, ни другим.
Не случайно, наверное, утерянное слово сверлит его мозг — иные слова обладают магией вмиг обретать зримые очертания, проявляться как на фотографии, и возникает конкретный образ. Всю свою сознательную жизнь Пулат, кажется, провел среди достойных и уважаемых людей при званиях, должностях и орденах, но сегодня ко многим их титулам и наградам он вряд ли мог бы добавить редко употребляемый эпитет "благородный" — язык не поворачивался и душа смущалась. Если бы ему выпало право отметить кого-то высоким знаком истинного Благородства, то ими, без сомнения, оказались бы Инкилоб Рахимовна, Закир Рваный, парень, выросший на ложной, блатной романтике Форштадта. Для них понятия "клятва", "долг", "слово", "честь", "достоинство" означали только то, что означают, они принимали их без скидок и оговорок.
— Благородный, — произнес нараспев Пулат Муминович и отметил, что даже на слух оно звучит красиво, гордо — Благородный! И вдруг понял, что, предложи сегодня кто-нибудь обменять все его звания и награды на эту приставку к своему имени, не дающую ни льгот, ни особых прав и положения, раздумывать он не стал бы.
"Ну, положим, обменял бы звания, должность, не пожалел, стал бы я от этого благороднее?" — возник новый вопрос, и рассуждать дальше нет смысла — вспоминается ему библейское "единожды солгавший…".
О каком благородстве может идти речь, если он предал свою первую любовь, Нору, загубил ей жизнь, от этого не уйти, не отмахнуться, — какие письма писал из Москвы!
А как назвать его поступок по отношению к Закиру? Ведь если откровенно, он сломал и ему жизнь и повинен в его гибели.
Да и за судьбу Норы он в ответе, если по-благородному. Он уже работал инструктором в райкоме, еще не был женат — Зухра заканчивала в Москве институт, когда неожиданно получил приглашение на свадьбу Кондратова. Женился его лучший друг, с которым они прожили рядом восемь лет, делили пополам и радости и горести, Кондратов сыграл в его судьбе немалую роль. Саня женился на Сталине. Легко начатый роман перерос в серьезный брак.
Пулат, конечно, сразу догадался, что встретит на свадьбе и Нору; старый друг, казалось, давал ему еще один шанс поступить благородно — Саня знал Зухру…