Но трудно было сумбурную, эмоциональную речь назвать бессмысленной, хотя, как упоминалось, он не ставил прямо в укор ни один поступок, ни один факт, и даже намеки, от которых холодела душа и становилось не по себе, казались абстрактными. Он делал вид, что держит под рентгеном всю прошлую жизнь Пулата Муминовича, и пытался внушить мысль о своем всесилии, о том, что в его возможностях проанализировать до мелочей каждый прожитый день Махмудова, — словом, бесовщина какая-то — тяжело устоять под таким напором…
Впрочем, изнемогал, сохранял из последних сил волю не только Пулат Муминович — устал кружить, набрасывать сети с разными ячейками на собеседника и сам властолюбивый хозяин кабинета, устал и держать ногу на звонке под столом, потому что много раз ему казалось: вот сейчас Махмудов должен сорваться с места и упасть на зловеще знаменитый красный ковер или хотя бы начать молить о пощаде.
Но всякий раз, когда Наполеон, казалось, праздновал победу, ибо никто прежде не выдерживал его умело выстроенных психологических атак, невозмутимый Махмудов хранил молчание, ждал, хотел узнать, в чем же его обвиняют.
"Крепкий орешек", — подумал секретарь обкома и решил на всякий случай напугать основательно. Давая понять, что аудиенция окончена, на прощание сказал:
— Надеюсь, вы поняли вину перед партией, и я со всей свойственной мне принципиальностью считаю, что вам в ней не место. Однако такой вопрос я один не решаю, но уверен: бюро обкома не только поддержит мое предложение, но и пойдет дальше — возбудит против вас уголовное дело. Чтобы впредь другим было неповадно пачкать чистоту рядов партии, в ней нет места протекционизму, в ней все равны — ни родство, ни влиятельные связи, ни старые заслуги не спасут.
Когда Пулат Муминович, не попрощавшись, молча уходил из кабинета, у самой двери его еще раз достал голос Тилляходжаева:
— И будьте добры, не покидайте Заркент в ближайшие два дня — я не собираюсь откладывать ваш вопрос в долгий ящик.
Он откидывает голову на высокую спинку кресла, закрывает глаза и мягко массирует надбровные дуги — такую гимнастику лица посоветовал ему один ученый человек. Нарождающаяся головная боль быстро проходит. То ли действительно массаж подействовал, то ли оттого, что вспомнил Шарофат.
— Шарофат… — говорит он вслух, нараспев, и лицо его расплывается в довольной улыбке. — Цветок мой прекрасный, самое дорогое мое сокровище, — шепчет он страстно и довольно-таки громко, забывая, что находится на службе. Мысли о Шарофат, о предстоящем свидании уносят его из обкомовского кабинета.
Шарофат — младшая сестра его жены, она моложе Халимы на восемь лет. Женился Наполеон, по восточным понятиям, поздно, почти в тридцать, — бился за место под солнцем, то есть за кресло. Самый видный жених в районе — это о нем, и выбор имел ханский — каждая семья мечтала породниться с Тилляходжаевыми. Коммунизм, социализм или еще какая форма государственности была или будет — не имеет значения: люди в округе знали и знают — Тилляходжаевы всегда Тилляходжаевы, белая кость, роднись с ними — не пропадешь. Оттого, несмотря на свой неказистый рост, он взял красавицу из красавиц Халиму Касымову. "Такая пери раз в сто лет в округе рождается", — говорили аксакалы, занимающие красный угол в чайхане. Какие орлы убивались по ней в округе да и в Ташкенте, где она училась!
Только два курса университета успела закончить Халима — больше просвещенный и облеченный властью муж не позволил, считая, что для жены и двух курсов много.
В кого пошли три дочери рядового бухгалтера Касымова из райсобеса — великая тайна природы, потому что и отец, и мать ни красотой, ни статью особо не отличались, а девочки у них — глаз не отвести!
И старшая сестра Халимы — Дилором, когда училась в Ташкенте, вышла замуж за хорошего человека и жила теперь в столице — муж ее крупным ученым стал.
Дом Тилляходжаевых, куда привел молодую жену Анвар Абидович, конечно, разительно отличался от дома скромного собесовского бухгалтера Касымова — иной уровень, иные возможности. Родня тут — святое дело, отношением к ней и проверяется человек, в родне он черпает силу и поддержку, родня и есть основной клан, на который делает опору восточный человек. И неудивительно, что младшая сестренка Халимы, красивая и смышленая Шарофат, считай, дни и ночи пропадала у Тилляходжаевых и быстро стала любимицей в доме; родители Анвара Абидовича сокрушались, что у них нет в семье еще одного сына — уж очень нравилась им Шарофат.
А когда пошли у Халимы один за одним дети, Шарофат оказалась в доме просто бесценной. Позже, когда Шарофат сердилась, она не раз говорила Анвару Абидовичу: ваши дети у меня на руках выросли. Впрочем, так оно и было.
В восьмом классе Шарофат догнала ростом и комплекцией старшую сестру — сказывалась акселерация и в жарких краях. Не раз, приходя домой, Анвар Абидович заставал Шарофат у зеркала в нарядах жены.
— Нравится? — говорила она, нисколько не смущаясь, и не менее изящно, чем манекенщицы, которых она видела только с экрана телевизора, демонстрировала перед ним платье или костюм.
Делала она это зачастую кокетливо и слишком смело для восточной девушки. Наряды действительно оказывались ей к лицу, и носила она их увереннее, элегантнее, чем жена, и Анвар Абидович, не кривя душой, признавался:
— Нравится, восхитительно!
Больше чем игру милые шалости Шарофат у зеркала он не воспринимал. Однажды, училась она тогда уже в девятом классе, приехал Анвар Абидович на обед домой; Халима находилась в роддоме. Шарофат вбежала в летнюю кухню в белом платье сестры, которое Анвар Абидович привез в прошлом году из Греции. Пройдясь перед ним, словно по подиуму выставочного зала, Шарофат спросила: