— Знаете, народ всегда должен входить в ваше положение, когда же вы войдете в его? Зарплата-то у него не резиновая. Если продолжать пользоваться такими методами, фабрика скоро начнет шить школьную форму из залежалого бархата или парчи. Власть у вас в руках, заставите купить.
— Да, промашка вышла, — соглашается Пулат, — завтра заеду на фабрику, посмотрю, что они к новому школьному году готовят.
Ночь. Тишина. Погасили огни за дальними и ближними дувалами, даже шумное подворье соседа Халтаева отошло ко сну.
— Как хорошо, что никто нам сегодня не мешает, — говорит Миассар будто самой себе, — только войдете в дом, то дежурный из райкома примчится, то депешу срочную несут, только за стол — ваш дружок Халтаев тут как тут, словно прописанный за нашим дастарханом, точно через дувал подглядывает… Я уже ваш голос забывать стала. В первый раз за столько лет всласть поговорила.
— Ты права, Миассар, мы что-то пропустили в своей жизни. Извини, я не то чтобы недооценивал тебя, просто так все суматошно складывается, домой словно в гостиницу переночевать прихожу, да и тут наедине побыть не дают, чуть ли не в постель лезут. Еще при Зухре дом в филиал райкома превратился: ночь, полночь — прут по старой памяти. Будто я не живой человек и не нужно мне отдохнуть, побыть с семьей, детьми. Я постараюсь что-то изменить, чтобы нам чаще выпадали такие вечера, как сегодня, — говорит взволнованно Махмудов жене.
— Спасибо. Как замечательно… вечера с детьми… всей семьей… — мечтательно, нараспев, как песню, произносит Миассар.
— Знаешь, — улыбается Пулат — к нему вновь возвращается хорошее настроение, — оказывается, в собственном доме можно узнать гораздо больше, чем на конференциях, пленумах и прочих говорильнях. А что думают об индивидуальной трудовой деятельности? — спрашивает он с интересом. — В райкоме очень озабочены: не пошла на "ура", как надеялись. Казалось бы, все предпосылки есть: тьма свободных, не занятых в производстве рук, и по данным банка денег у людей на сберкнижках немало, и народ восточный всегда отличался предприимчивостью, а не спешат граждане в райисполком за разрешением.
Очень волнует Пулата ответ жены, хотя он и сам уже знает кое-какие слабые стороны долгожданного, вымученного закона.
Миассар чуть задумывается, словно взвешивая тяжесть своих слов, и говорит:
— Вот вы спросили об индивидуальной трудовой деятельности и наверняка думаете: облагодетельствовали сограждан высокой милостью? А стоит задуматься, что разрешили, что позволили? Трудовую деятельность! Отбросим слово "индивидуальную". Спина одинаково болит и на индивидуальной и на коллективной работе. Скажу честно, я не сама дошла до такого анализа. Думаете, кто подсказал? Плотник наш, Юлдаш-ака, из Дома культуры, в прошлом году он поправлял забор у нас, вы его видели. Я хотела обрадовать, думала, он газет не читает. Так он огорошил меня своим ответом, говорит: я что, должен спасибо сказать за то, что мне после тяжелой работы еще на дому работать разрешили и я за эту милость платить должен еще?
Я сначала подумала: может, обижен чем человек или недопонимает чего в силу своей малограмотности. Тогда решила узнать мнение других. Спрашиваю вашего шофера: скажи, Усман, наверное, обрадовались новому закону владельцы "Жигулей"? А Усман отвечает: Миассар-апа, если честно и без передачи шефу, то есть вам, особенного энтузиазма он не вызвал, и пояснил почему.
Десять тысяч платит человек безропотно за "Жигули", себестоимость которых вряд ли более тысячи рублей, из своего кармана выкладывает за бензин, качество которого ниже всякой критики. Сорок копеек за литр! Один из самых дорогих в мире — сейчас, слава Богу, то тут, то там мелькают цифры, да и люди по всему свету разъезжают, и ни для кого не секрет, сколько стоит бензин в США или Германии. Работая после основного трудового дня, изнашивая и подвергая риску аварии дорогую машину, он должен еще и делиться личным заработком с государством? За что? Ведь государство уже получило свои баснословные прибыли и за машину, и за бензин. Одну овцу дважды не стригут — так говорят у нас в народе.
После двух таких оценок, назовем их крайне субъективными, я подумала: может, современные мужчины слишком практичными стали, и пошла я к Зулейхе-апа, что спокон веку печет в нашей махалле лепешки.
Спрашиваю: Зулейха-апа, вы рады, что наконец-то разрешили печь лепешки на продажу, а то ее частенько участковый донимал, мол, незаконным промыслом занимается. Хлеб-то печь — незаконный промысел!
Она и отвечает: а чему я, милая, радоваться должна? Если раньше давала участковому пятерку-десятку, когда его начальство особенно донимало, то теперь обязана заплатить за патент сразу шестьсот рублей! Помилуйте, за что такие деньги? Так ведь недолго и за то, что дышим, налог наложить. Они что, научили меня пекарному делу, тандыр мне поставили, муку достают, дровами обеспечивают? Шестьсот рублей, милая, это пять тысяч лепешек; их ведь испечь надо, пять тысяч раз старой головой в горячий тандыр сунуться, продать и готовую денежку отнести в райисполком, и отнести не тогда, когда наторгуешь, а сразу, не приступая к делу. А если я заплачу да на другой день заболею, мука пропадет, дров не добуду, кто мне деньги вернет?
Почему я лепешки пеку? Потому что другого дела не знаю, да и пенсия у меня тридцать два рубля, а мужа и сына война забрала. Как, скажите, мне на такие деньги прожить? Дело мое нужное людям, на казенный хлеб жалко смотреть, и где только глаза у государственных чиновников! Вместо того чтобы от бабки патент требовать, хлебозаводом бы занялись.